Авторитарные режимы ХХ века и современная Россия: сходства и отличия – аналитический портал

0
12

В спорах о том, является ли нынешний российский режим авторитарным, исследователи все чаще приходят к утвердительному ответу. Признаки авторитаризма очевидны: исполнительная власть полностью доминирует над законодательной и судебной, проведение выборов не оказывает никакого влияния на их результаты, а при попытках отстоять свои политические и социальные права граждане сталкиваются с применением насилия. Тем не менее, ряд существенных признаков не позволяет назвать путинский режим «подлинным» авторитаризмом. «Полит.ру» публикует статью Татьяны Ворожейкиной, в которой автор анализирует авторитарные режимы ХХ века и рассуждает о том, в чем же отличие современной России от государства с «классической» авторитарной властью. Статья опубликована в журнале «Вестник общественного мнения» (2009. № 4), издаваемом Аналитическим Центром Юрия Левады.

Является ли нынешний российский режим авторитарным? Вопрос этот кажется риториче­ским на фоне властного произвола и насилия, пронизывающих все уровни российского обще­ства. В бесчисленном множестве повседневных взаимодействий с властью российский человек, как правило, сталкивается с сознательным или подсознательным стремлением ее конкретных носителей утвердить свое априорное превос­ходство и в принципе исключить ситуацию, когда власть вынуждена уступить. Любые, даже слабые и неорганизованные попытки граждан отстоять свои политические и социальные пра­ва, прокламируемые в Конституции, сталкиваются с систематическим и по большей части противозаконным применением насилия. Это касается оппозиционных митингов и шествий, забастовок и независимых профсоюзов, сопро­тивления уплотнительной застройке в городах и борьбы против ухудшения экологической среды обитания, защиты права на жилище и права частной собственности. Во всех этих слу­чаях власть вполне осознанно стремится навя­зать свою волю силой и тем самым продемон­стрировать бессмысленность и изначальную обреченность всякого сопротивления. Тот же, по сути дела, алгоритм воспроизводится и на макрополитическом уровне. Исполнительная власть полностью доминирует над законода­тельной и судебной, которым отведена роль инстанций, штампующих и оформляющих ре­шения тех структур – президентских или пра­вительственных, в которых в данный момент сосредоточена реальная власть. Разрушены фе­деративные принципы и механизмы разделения властей. Выборы (там, где они сохранились) не оказывают никакого влияния на формирование и функционирование реальных центров власти, на принятие ими решений и, в противополож­ность демократическим выборам, представля­ют собой игру по постоянно и произвольно из­меняемым правилам, но с заранее известным, предопределенным результатом. Ликвидирова­ны или маргинализованы неподконтрольные властям политические партии. Все влиятельные средства действительно массовой информации и, в первую очередь, телевидение, полностью подцензурны. Насилие – прямое или замаски­рованное законами и псевдозаконодательными решениями – все больше выступает как глав­ный принцип и несущая конструкция системы власти, созданной в 2000-е гг.

Вместе с тем целый ряд очень важных па­раметров путинского режима не позволяет, по мнению многих исследователей, отнести его к категории «классического» авторитаризма. Это, с одной стороны, сохранение определен­ной, хотя и ограниченной свободы слова и ин­формации (газеты, Интернет); избирательный характер физического насилия, применяемого к противникам режима; его недостаточный, не­сформированный персонализм[1] и, главное, ре­гулярное проведение выборов как формального способа легитимации реальной власти. «»Под­линный» авторитаризм, – пишет Л.Д. Гудков, – не нуждается в выборах как плебисцитарной санкции своей легитимности»[2]. С другой сто­роны, отмечается институциональная слабость «путинизма» – повсеместная и всепроникаю­щая коррупция, имитационный характер поли­тических институтов, неспособных обеспечить равновесие внутри правящих групп и преем­ственность власти в сложившейся системе по­литического господства. Иначе говоря, «пути­низм» выступает либо как не-авторитаризм, т. е. режим, где взаимоотношения внутри власти и между властью и обществом развиваются по иным, отличным от авторитарных принципам[3]; либо как недо-авторитаризм – режим, которо­му не хватает существенных признаков, чтобы превратиться в «подлинный» авторитаризм.

Авторы приведенных выше рассуждений отталкиваются, как представляется, от двух су­губо различных типов авторитаризма, описан­ных в западной литературе. Первый блок возра­жений по существу относится к традиционному, султанистскому, по определению Хуана Линца, типу режима, сутью которого является «деспо­тическое правление одного лица и его клиенте­лы, опирающееся на преторианскую гвардию и исключающее любые формы организованного участия во власти со стороны институциональ­ных структур, какие-либо попытки легитима­ции власти, которая преследует скорее частные, чем коллективные цели»[4]. Х. Линц в принципе отделяет султанистские режимы от более ин­ституционализированных авторитарных, но в то же время использует по отношению к ним термин «султанистский авторитаризм»[5]. Лояль­ность к лидеру в режимах этого типа основана не на традиции, как в случае описанных М. Ве­бером патримониалистских режимов ХIХ в., не на идеологии или харизматических качествах, а на смеси страха и ожидании вознаграждения[6]. Несмотря на целый ряд общих характеристик, султанистские режимы отделяет от собствен­но авторитарных отсутствие двух важнейших характеристик или измерений: определенной степени или типа ограниченного политического плюрализма, легитимизирующего режим, и апа­тии, политической демобилизации населения (или ограниченной, контролируемой мобилизации), на которую авторитарный режим опирается[7].

В типологии Х. Линца именно этот, вто­рой тип авторитаризма является «подлинным». Ограничение политического плюрализма в условиях авторитарных режимов может быть узаконенным или установленным de facto. Не­которые из этих режимов институционализиру­ют политическое участие ограниченного числа независимых групп или институтов и даже поощряют такое участие, хотя никогда не оставля­ют ни малейшего сомнения относительно того, что именно власть и только власть будет решать, каким группам и на каких условиях будет раз­решено существовать. При этом политическое влияние того или иного представителя группы или института в условиях авторитарного режима зависит не от поддержки, которую ему оказывает соответствующая групп или институт, а от того, насколько доверяет ему лидер или правящая группа. Постоянный процесс кооптации лидеров представляет собой механизм, с помо­щью которого различные секторы или институ­ты становятся участниками системы, и именно в ходе этого процесса формируется элита, раз­нородная по своему происхождению и типам карьеры, где профессиональные политики и люди, сделавшие карьеру в политических организациях, составляют меньшинство по отноше­нию к выходцам из бюро- и технократии, армии, групп интересов и иногда религиозных групп[8]. Будучи сопоставлен с этим типом авторитаризма, нынешний российский режим с его крайне слабыми, если не вообще отсутствующими механизмами институционального представитель­ства интересов различных групп и поддержания равновесия внутри элиты, действительно вы­глядит недостаточным, дефектным авторита­ризмом или не авторитаризмом вообще[9].

Обращение к классической работе Х. Лин­ца как своего рода исходному пункту дискуссий об авторитаризме в ХХ и ХХI вв. мне кажется уместным и даже необходимым в условиях той понятийной нечеткости, которая, на мой взгляд, стоит за почти всеобщим – в либеральных кругах – убеждением в том, что «в России не может быть классического авторитаризма». Х. Линц подчеркивает, что и султанизм, и собственно авторитаризм в его типологии – это идеальные типы в веберовском смысле. Реальный политический режим всегда представляет собой смешанный набор характеристик, приближаю­щих его к тому или иному типу авторитаризма, и никогда не соответствует идеальному типу по всем параметрам[10]. Отсюда условность типоло­гии Линца, как и всякой другой типологии или классификации. Кроме того, по собственному признанию Х. Линца, потребность в категории «авторитаризм» возникла в политической науке относительно поздно, после Второй мировой войны, когда стало ясно, что некоторые режи­мы в Европе, например, испанский или пор­тугальский, и в особенности в третьем мире не могут быть адекватно описаны в категориях де­мократии или тоталитаризма и относятся к осо­бому типу политического режима, который не может быть просто включен в континуум между демократией и тоталитаризмом. Тем не менее большинство характеристик авторитаризма – это характеристики от противного: авторитар­ными режимы признаются по большей части на основании того, чем эти режимы не являются по отношению к демократии и к тоталитариз­му[11]. В целом можно сказать, что тот же подход преобладает и в большей части работ по демо­кратии и авторитаризму, появившихся в 1990–2000-е гг.: разочарование в демократических надеждах первой половины 1990-х гг. заставля­ет исследователей искать квалифицирующие прилагательные уже не к демократии, а к авто­ритаризму: «полуавторитаризм», «мягкий ав­торитаризм», «электоральный авторитаризм», «состязательный авторитаризм»[12].

Параллельно с этим, по преимуществу по­литологическим, анализом в 1970-е гг. появи­лись фундаментальные работы, где авторита­ризм рассматривался как комплексное явление, возникновение которого было связано с воздей­ствием экономических и социальных факторов на политическую сферу и который, в свою оче­редь, оказывал существенное влияние на экономические и социальные изменения[13]. Этот подход был предложен аргентинским исследо­вателем Гильермо О’Доннеллом для теорети­ческого объяснения нового для того времени типа авторитаризма, утверждавшегося в наибо­лее экономически развитых странах Латинской Америки. Его появление – сначала в Бразилии, а затем в Аргентине, Чили и Уругвае – не укла­дывалось в господствовавшие в 1950–1960-е гг. теории политического развития и политиче­ской модернизации, в соответствии с которы­ми более высокий уровень экономического и социального развития обусловливал более ста­бильное демократическое устройство. Как от­мечал Фернандо Энрике Кардозо, «существова­ло явное противоречие между политическими последствиями экономического роста, посту­лируемыми этой теорией, и реальным ходом политической истории, отмеченной военными переворотами и процветающими авторитар­ными режимами»[14]. Г. О’Доннелл назвал этот феномен «бюрократическим авторитаризмом» и рассматривал его как тип государства (а не только политического режима), отличного от иных, более исследованных к тому времени видов авторитаризма – традиционного авто­ритаризма, популизма и фашизма[15]. Возник­новение, социальное воздействие и динамику авторитарно-бюрократического типа полити­ческого господства Г. О’Доннелл связывал со структурными изменениями того специфиче­ского типа капитализма[16], который сложился в Латинской Америке, а именно с процессом «углубления» (deepening) периферийного зави­симого капитализма и переходом от «легкой» к «тяжелой» фазе индустриализации, потребо­вавшим радикальной трансформации механиз­мов накопления капитала и, соответственно, перераспределения социальных выгод и издер­жек этого процесса[17]. Включение социальных критериев в типологию авторитарных режимов позволяло различать их по типу взаимоотно­шений государства и общества (мобилизаци­онные популистские vs. демобилизационные авторитарно-бюрократические) и по характе­ру социально-экономической политики («вклю­чающие» vs. «исключающие» авторитарные режимы)[18].

Предложенная Г. О’Доннеллом привязка бюрократического авторитаризма к структур­ным проблемам определенной фазы индустри­ализации вызывала упреки в экономическом детерминизме и в несоответствии этого объ­яснения эмпирическим данным в конкретных странах[19]. Представляется, однако, что именно эта, наиболее спорная характеристика латиноа­мериканского авторитаризма позволила ввести в анализ очень важный параметр для типоло­гии авторитарных режимов – характер предше­ствующего социально-экономического кризи­са. Этот подход давал возможность установить типологические различия между сходными по чисто политическим критериям видами автори­таризма и отделить, опираясь на объективные критерии, современные авторитарные режимы от их традиционалистских предшественников.

Исходя из перечисленных критериев мож­но, как представляется, утверждать, что в ХХ в. традиционалистские авторитарные режимы не были, как это часто считается, порождением традиционных структур как таковых, а напро­тив, продуктом их начавшегося разложения в результате включения в мировой рынок и про­цесса первичной индустриализации в этих странах[20]. Классическими примерами таких режимов были диктатуры – Трухильо в Доминиканской Республике (1930–1961), клана Сомоса в Ни­карагуа (1934–1979), Убико в Гватемале (1931–1944), клана Дювалье на Гаити (1957–1986), Мобуту в Конго-Заир (1965–1997). Включение этих стран в мировой рынок было основано на экспорте сельскохозяйственного и минерально­го сырья, который в большинстве случаев непосредственно контролировался иностранными компаниями и осуществлялся на их, как прави­ло, грабительских условиях, поддержанных эко­номической и военной мощью бывших и новых метрополий. Печально знаменитым примером этого является американская «Юнайтед Фрут», монополизировавшая в первой половине ХХ в. экспорт бананов из центральноамериканских стран и Колумбии, владевшая в Гватемале огромными сельскохозяйственными площадя­ми и портовыми мощностями. Импортозаме­щающая индустриализация, начавшаяся в этих странах в 1960–1970-е гг., носила ограничен­ный характер и не изменила существенным образом структуры экономики. Ее основой по-прежнему оставался аграрный и сырьевой экспорт – кофе, сахара, хлопка, мяса, фрук­тов, цветных и редких металлов, драгоценных камней, с одной стороны, и огромный сектор выживания – мелкое крестьянское хозяйство – с другой. При этом рост сельскохозяйственно­го экспорта, расширение площадей под экс­портными культурами, как правило, приводили к увеличению крестьянского безземелья и на­растанию социальных конфликтов.

Приход к власти большинства диктатур это­го типа был результатом подавления – ценой большой крови – социальных или политиче­ских движений снизу, носивших вооруженный характер. В Сальвадоре это было восстание в 1932 г. крестьян-индейцев, занятых на кофей­ных плантациях, поддержанное рабочим дви­жением в городах и возглавленное коммунисти­ческой партией. Его разгром, в ходе которого армия и вооруженные отряды землевладельцев уничтожили более 30 тыс. человек, и положил начало военной диктатуре, просуществовавшей до конца 1970-х гг. В большинстве случаев по­давление низовых народных движении было или организовано из-за рубежа, или стало ре­зультатом прямой иностранной интервенции. В Гватемале организованная США интервенция и государственный переворот 1954 г. привели к поражению массового демократического дви­жения, прекращению на десятилетия любых по­пыток преобразований в политической и аграр­ной сферах и установлению террористического режима. Его жертвами в 1960–1980-е гг. стали, по разным данным, от 150 до 200 тыс. человек, в первую очередь, индейцы майя, на земли ко­торых все больше распространялось сельскохозяйственное экспортное производство. В Никарагуа диктатура Анастасио Сомосы возникла в результате оккупации страны морской пехотой США в 1927–1933 гг. Созданная американца­ми для борьбы с освободительным движением А. Сандино национальная гвардия, которую и возглавил Сомоса, стала важнейшей и един­ственной опорой диктаторского режима до его свержения в 1979 г.[21] Режим Мобуту в Конго, пришедший к власти после окончания граждан­ской войны и подавления сепаратистских дви­жений также опирался на помощь и поддержку Запада (бывшей метрополии – Бельгии, а также Франции и США), которая сохранялась вплоть до его полного разложения в 1990-е гг.[22] Такой ге­незис традиционалистских авторитарных режи­мов обусловил их сверхрепрессивный характер. Ни о какой свободе слова или свободе автоном­ной социальной и политической организации речи не шло – основным способом борьбы с любыми проявлениями оппозиции было физи­ческое уничтожение ее участников. Массовые убийства, пытки, исчезновения политических противников, так называемый экстраофици­альный террор, осуществляемый переодетыми в гражданское членами официальных репрессив­ных структур, в течение долгого времени оставались главными и единственными средствами политического и социального контроля.

Традиционалистские авторитарные ре­жимы характеризовало реальное отсутствие представительной политической системы и одновременно ее полная имитация. Это были по-преимуществу режимы личной, не опосре­дованной институционально власти диктатора и его ближайших родственников, опиравшей­ся на узкий круг приближенных и преториан­ские репрессивные структуры – национальную гвардию, полицию, и лично контролируемые диктатором полувоенные формирования. Все латиноамериканские диктаторы этого типа, за исключением Франсуа Дювалье, который был врачом, были выходцами из репрессив­ных структур и, как правило, занимали пост начальника национальной гвардии или по­лиции перед тем, как занять пост президента. Тем не менее власть диктатора, будучи властью де-факто, время от времени узаконивалась через формальные институты. Наиболее хре­стоматийная и колоритная фигура этого ряда, доминиканский диктатор Рафаэль Леонидас Трухильо, находясь у власти с 1930 по 1961 гг.[23], формально был президентом страны сначала в 1930–1938 гг., а затем в 1942–1952 гг. При этом не только внутри страны, но и за границей пре­красно понимали, кому принадлежит реальная власть в периоды, когда диктатор считал нуж­ным назначить временного местоблюстителя[24]. Точно так же не были все время президентами Анастасио Сомоса-старший и два его сына, пра­вившие в Никарагуа 45 лет – время от времени их сменяли на этом посту их верные соратники. Полное отсутствие реальной политической институционализации было характерно и для тех диктатур, которые не носили персоналистского характера, как это было в Гватемале или Саль­вадоре 1950–1970-х гг. Армия была здесь един­ственным реальным институтом, через который осуществлялась политическая власть экономи­чески господствовавших групп – земельной и экспортной олигархии. В обеих странах фор­мально существовали политические партии, с особой пунктуальностью проводились прези­дентские и парламентские выборы, но реально верховная политическая власть принадлежала высшему армейскому командованию, незави­симо от того, кто, военный или гражданский, становился президентом на очередной строк.

Важнейшей отличительной чертой тра­диционалистских авторитарных режимов и центральной характеристикой того типа соци­ального господства, который они воплощали, было полное, нерасчлененное единство власти и собственности. Все перечисленные диктаторы и(или) их семьи были обладателями огромных состояний, зачастую составленных из активов, конфискованных у убитых или высланных за границу противников диктатуры. Трухильо, Сомоса и Дювалье владели своими странами как семейной собственностью: им принадле­жала значительная часть обрабатываемых зе­мель, наиболее прибыльные промышленные и транспортные предприятия, газеты и телеви­зионные компании, большая часть дорогой недвижимости. Репрессивные структуры, таким

образом, охраняли не только власть, но и соб­ственность диктатора и узкого круга его приближенных. Полицейский террор, по сути дела, прикрывал весьма неустойчивую политико-экономическую конструкцию, полностью ли­шенную как социальных, так и политических механизмов обратной связи. Неразделенность власти и собственности обусловливала негиб­кость персоналистских авторитарных режимов, их неспособность к постепенному размягче­нию и более или менее плавной политической эволюции. Утеря власти однозначно вела к уте­ре собственности, а ослабление и дряхление диктатора – к обрушению режима. Свержение личной диктатуры нигде не означало перехода к демократии, а открывало дорогу длительному периоду политической нестабильности и соци­альных конфликтов.

По-иному обстояло дело там, где диктату­ры не носили персоналистского характера и где собственность, в первую очередь, крупная земельная, была отделена от военной власти, как это было в Сальвадоре и в меньшей мере в Гватемале. Ни в одной из этих стран не произо­шло обрушения авторитарного режима, хотя переход от военных диктатур к политической демократии в них был отмечен длительными и кровопролитными гражданскими войнами. Многолетнее политическое господство репрес­сивных структур, всеобъемлющее насилие, ко­торое лежало в основе социальных и экономи­ческих отношений, оставили длительный и до сих пор неизжитый след в психологии людей и в их взаимоотношениях с институтами власти.

Режимы традиционалистского авторитариз­ма вели подвластные им страны к стагнации и тупику. Породивший их процесс разложения традиционных аграрных структур и начавшая­ся индустриализация не становились процес­сом социально-экономической модернизации в собственном смысле слова, поскольку оказа­лись подчинены интересам частной власти. Нерасчлененное единство власти и собственности в сочетании с политическим и социальным го­сподством, не опосредованным институтами, на десятилетия заблокировали или существенно замедлили процессы социально-экономической модернизации в этих странах.

Традиционалистский авторитаризм был не­сомненным исключением в истории ХХ в. – большинство авторитарных режимов было в той или иной мере ориентировано на осу­ществление социально-экономической модер­низации и пыталось – с разной степенью успе­ха – продвигаться в этом направлении. В этом смысле все современные авторитарные режимы могут быть, хотя и с большой долей условно­сти, названы режимами авторитарной модернизации. К ним могут быть отнесены, во-первых, латиноамериканские популистские режимы и, во-вторых, собственно режимы авторитар­ной модернизации, как персоналистские, так и авторитарно-бюрократические.

Авторитарные популистские режимы воз­никли в более развитых странах Латинской Америки (Мексике, Бразилии и Аргентине) в ту же эпоху, что и традиционалистские режи­мы в менее развитых странах континента, в 1930–1940-е гг. Спусковым механизмом для их появления послужил мировой экономический кризис 1929–1930 гг. и последовавшая за ним Великая депрессия, которые, вследствие паде­ния мировых цен на сырье, подорвали эффек­тивность экспортного хозяйства, а вместе с ним и устойчивость предшествующей политической системы. В Бразилии и Аргентине это была так называемая «олигархическая демократия», а в Мексике – постепенно усиливавшийся режим личной власти генерала Кальеса, выросший из революции 1911–1917 гг.[25]

Популистские режимы – Ж. Варгаса в Бра­зилии (1930–1945), Х.Д. Перона в Аргентине (1946–1955) и Л. Карденаса в Мексике (1934–1940) – представляли собой наиболее последо­вательную в истории Латинской Америки по­пытку интегрировать общество «сверху» путем активного вмешательства государства, которое стремилось инкорпорировать городских трудящихся и средние слои в созданные сверху корпоративные структуры. Важнейшими из этих структур были профсоюзы, вертикальные, клиентелистские, полностью подконтроль­ные государственной власти организации, че­рез которые главным образом и осуществля­лась институционализация массового участия. Предполагалось, что корпоративные органи­зации – профсоюзы, партии, предпринима­тельские союзы, молодежные и женские дви­жения – должны образовать новую систему представительства классов и групп интересов и заменить собой либеральную систему предста­вительной власти[26]. Создавать и направлять эти организации должно было государство, задачей которого было преодоление частных интере­сов – индивидуальных, классовых, региональ­ных – во имя общенациональных[27].

Ни одному их популистских режимов, ко­нечно, не удалось реализовать корпорати­вистскую утопию всеобщего единения в лоне государства и окончательного преодоления индивидуализма, либерализма и классовой борьбы. Но в одном отношении все они оказа­лись в высшей степени успешны: они смогли мобилизовать под национальными лозунгами и лозунгами социальной справедливости зна­чительную часть народных масс, главным об­разом, городских трудящихся и создать партии и профсоюзы, которые на десятилетия пережи­ли и сами режимы, и их создателей. Для сотен тысяч новых членов этих организаций, впервые почувствовавших себя обладателями реальных социальных прав и участниками реальной политической борьбы, вертикальный характер этих организаций, их зависимость от режима и его лидера не имела особого значения. Это, несомненно, означало радикальное, по срав­нению с первой третью ХХ в., сокращение сферы независимого социального действия, но вместе с тем дало огромный импульс мас­совому народному движению, общим лозун­гом которого была социальная справедливость. В 1950–1960-е гг. это движение перехлестнуло в Бразилии и, особенно, в Аргентине систем­ные рамки. С этой точки зрения, латиноаме­риканский популизм не поддается, как пред­ставляется, однозначной оценке. Тот всплеск социальной активности, который повсеместно сопровождал кризис традиционных структур и начало процесса модернизации, популистские режимы смогли обратить в энергию революции «сверху» в отличие от традиционалистских ре­жимов, способных только на кровавое подавле­ние этой активности. Необходимо также иметь в виду, что в силу ряда причин эта социальная активность заведомо не могла быть направлена в 1930–1950-е гг. в либеральной русло. К обще­мировым основаниям кризиса либерализма в этот период[28] в Южной Америке добавлялось то обстоятельство, что либерализм, в реальности сильно «разбавленный» идеологией позити­визма и вульгарным клиентелизмом, воспри­нимался как идеологическое и политическое основание традиционной политической систе­мы, повсеместно обрушившейся в 1930-е гг. под напором внутренних противоречий и мирового экономического кризиса.

Г. О’Доннелл отмечает, что между государ­ством и обществом существует два основных способа опосредования (mediation), два типа коллективной идентичности, которые легити­мируют государство в глазах общества: граждан­ство и нация. Гражданство означает, во-первых, равенство, основанное на всеобщем избиратель­ном праве и режиме политической демократии. Это позволяет считать, что власть тех, кто зани­мает государственные должности, осуществля­ется с согласия граждан. Второй составляющей гражданства является право на регулируемую законом защиту от произвола со стороны госу­дарственных институтов. Нация основывается на представлении о «мы», которое предполага­ет наличие солидарных связей поверх разноо­бразия и антагонизмов в гражданском обще­стве, с одной стороны, и признание сообщества своим по принципу отличия от других наций («они») – с другой. Кроме этого существует еще один способ опосредования между госу­дарством и обществом – это тип коллективной идентичности, которую Г. О’Доннелл определя­ет как народ[29]. В этом случае «мы» основывается не на общем гражданстве и не на идее нации, включающей всех, без различия их положения в обществе. Коллективная идентичность «на­род» (elpueblo, lo popular) предполагает «мы» как носителя требований содержательной, ре­альной справедливости (в отличие от абстракт­ного гражданского равенства) и, соответствен­но, обязательства государства по отношению к менее благополучной части населения.

По мнению Г. О’Доннелла, этот тип кол­лективной идентичности сыграл особую роль в Латинской Америке[30]. Формирование наций было опосредовано здесь народным фактором в гораздо большей мере, чем гражданским[31]. Это было связано и с очаговым, социально по­ляризующим характером зависимого капита­листического развития в ХIХ – первой трети ХХ вв. и с доктриной католической церкви, считающей заботу о сообществе обязанностью государства. В ХХ в. именно популизм наибо­лее адекватно воплотил в своей политической практике и социальной политике народный тип коллективной идентичности[32]. Популизм оказался несравненно более влиятельным в Ла­тинской Америке, чем либерализм, коммунизм или фашизм, апеллировавшие к гражданской, классовой и национальной идентичности, соответственно. Популистские режимы не менее активно использовали национализм как сред­ство народной мобилизации, но он практиче­ски всегда был опосредован в официальной фразеологии социальной справедливостью. В отличие от фашизма нация «без прилагательных» не могла быть абсолютной ценностью в мулатских, метисных, иммигрантских стра­нах. Как это ни парадоксально звучит, попу­лизм опирался на гораздо более универсалист­ский (для того времени и для тех социальных условий) тип коллективной идентичности, чем тот, который лежал в основе либерального по­литического гражданства. При отсутствии или крайней слабости гражданства социального принцип политического гражданства оказывал­ся пустым для подавляющего большинства на­селения этих стран.

Экономическим основанием популист­ского проекта была импортозамещающая индустриализация, создание национальной про­мышленности и защита внутреннего рынка от конкуренции иностранного капитала и товаров. Роль сырьевого экспорта, бывшего основанием прежней экономической модели, стала вспо­могательной и заключалась в том, чтобы обеспечить приток капиталов для развития про­мышленности. В социальном отношении этот проект был перераспределительным, вклю­чавшим рост реальной заработной платы и потребления, повышение жизненных стандартов большей части городского населения и усиление его вертикальной мобильности, активную социальную политику государства – государ­ственное пенсионное обеспечение, обязатель­ные оплачиваемые отпуска, бесплатную систе­му медицинского обслуживания и даже дешевое государственное жилье (как в перонистской Аргентине). На этой основе возникла попу­листская социальная коалиция, объединившая предпринимателей, действовавших на вну­треннем рынке («национальную буржуазию»), «народный сектор» (городских трудящихся и средние слои), бюрократию и традиционных провинциальных каудильо под эгидой дири­жистского государства, которое выступало как главный податель благ – субсидий предприни­мателям, субвенций провинциям и штатам, со­циальной защиты трудящимся и должностей в быстро растущем государственном аппарате[33].

Популистские режимы по-разному подхо­дили к доставшимся им от прошлых режимов демократическими институтам. Жетулио Вар­гас, пришедший к власти в результате государственного переворота, на первом этапе своего правления сохраняет выборы и представитель­ные институты на федеральном уровне, но от­меняет выборность губернаторов штатов[34], на­значая туда своих представителей. В 1937 г. он совершает Новый переворот и провозглашает создание «Нового государства», где отменя­ет действие собственной конституции 1934 г., распускает Национальный конгресс и запре­щает все политические партии. Хуан Доминго Перон также приходит к власти в результате переворота в 1943 г. как член военной хунты, но в 1946 г. он избирается и в 1951 г. переизбира­ется президентом на всеобщих выборах. В пе­ронистской Аргентине проводились выборы в законодательные органы, политические партии действовали легально. Вместе с тем оба режима были, хотя и в разной степени, репрессивными. Варгас действовал прямо, введя цензуру прессы и военное судопроизводство – Трибунал на­циональной безопасности – для политических противников. С середины 1930-х гг. в Брази­лии происходит «институционализация» пыток как рутинной практики репрессивных органов и как части бразильской культуры[35]. В Арген­тине фактическая цензура внедрялась путем установления государственного контроля над газетами, а преследование, в том числе физиче­ское, политических противников осуществля­лось сторонниками режима. В отличие от Пе­рона, который создал свою Хустисиалистскую (перонистскую) партию сразу после прихода к власти, в 1946 г. Варгас в гораздо большей мере опирался на государственный аппарат и при­бегнул к мобилизации сторонников режима путем создания Бразильской трабильистской партии только в самом конце своего 15-летнего правления, в момент упадка и кризиса режи­ма. Оба популистских вождя были свергнуты в результате военных переворотов, чтобы затем, рано или поздно, триумфально вернуться к вла­сти на демократических выборах[36].

Сказанное отнюдь не означает, однако, что режим Варгаса был более авторитарным, чем режим Перона. В обоих случаях реальная власть была сосредоточена в президентских структурах. Выборы (там, где они проводились), по сути дела, обеспечивали плебисцитарную леги­тимацию исполнительной власти и ее законо­дательных довесков. Всякая неопределенность результата, связанная с демократическими вы­борами, была устранена. Поскольку процесс принятия решений был полностью изолирован от механизмов политического участия, суще­ственной политической разницы между более или менее авторитарными популистскими ре­жимами практически не было. Политика рас­сматривалась ими исключительно как сфера управления, хотя риторика участия составляла важнейший элемент их идеологии[37].

Самым успешным из латиноамериканских популистских режимов оказался мексикан­ский. Институционно-революционная партия (ИРП)[38], созданная Кальесом в 1928 г., правила в Мексике до 2000 г., когда власть в результате демократических выборов перешла к оппози­ции. Мексиканский режим смог пережить и своих популистских собратьев 1930–1950-х гг., и авторитарно-бюрократические режимы 1960–1980-х гг. Ему удалось дольше всех – до середины 1970-х гг. – сохранить популист­скую социальную коалицию и, соответствен­но, социально-экономическую стабильность и политический консенсус, лежавшие в основе устойчивого экономического роста[39]. Социаль­ный контракт, обеспечивший феноменаль­ное политическое долголетие этого режима, включал обмен политических прав и свобод на перераспределение в пользу средне- и низко­доходных групп населения, с одной стороны, и осуществление государством экономического курса в интересах предпринимателей в обмен на отказ последних от прямого вмешательства в политику – с другой. Для режима ИРП больше, чем для какого-либо другого из популистских режимов, была характерна высокая степень единства власти и собственности. Наличие партии-государства, огромного госсектора в ведущих отраслях экономики, всепроникающий государственный контроль и регулирование по­родил огромный слой государственной бюро­кратии, имевшей собственные экономические интересы и, соответственно, всепроникающую коррупцию.

В основе политической устойчивости мек­сиканского режима, который Марио Варгас Льоса назвал «совершенной диктатурой», ле­жала скрупулезная легитимация авторитарного по существу режима через систему формально демократических институтов. В Мексике регу­лярно и в полном соответствии с конституци­ей проводились выборы исполнительной и за­конодательной власти на федеральном уровне и уровне штатов. Существовала определенная, хотя и регулируемая государством, свобода прессы при полном контроле государства над телевидением. Оппозиционные политические партии действовали относительно свободно, за исключением коммунистической, которая, од­нако, также была легализована в 1977 г.

Вместе с тем выборы, в особенности вы­боры на важнейший политический пост пре­зидента страны, носили характер плебисцита. Реально выбор преемника входил в так назы­ваемые «экстраконституционные» полномочия действующего президента и осуществлялся им единолично[40]. Через правящую партию испол­нительная власть до конца 1980-х гг. устойчиво контролировала от трех четвертей до двух тре­тей конгресса, что достигалось при помощи смеси клиентелизма с рутинной практикой из­бирательных подлогов. Президентская власть функционировала как автономная и самодо­статочная сила, полностью господствовавшая и в политике, и в обществе. Правящая партия концентрировала и монополизировала все ад­министративные ресурсы, остальные полити­ческие партии были или маргинализованы[41], или представляли собой более или менее яв­ные креатуры ИРП, призванные обеспечивать видимость многопартийности. Федеральная исполнительная власть полностью контролировала губернаторов штатов, несмотря на их формальную выборность. Эта система была бы неизбежно обречена на застой и саморазруше­ние, если бы не важнейший принцип непере­избрания, введенный в конституцию страны президентом Карденасом в 1934 г. – президент страны мог быть избран только на один шести­летний срок. Это не только сразу положило ко­нец попыткам перевести реальную власть в не­конституционное русло, как это было в период «максимато», но и обеспечивало постоянное, институционализированное обновление поли­тической и административной элиты, а также устойчивые каналы вертикальной мобильности для партийной и государственной бюрократии[42]. Именно этот институциональный принцип и делал мексиканскую систему «совершенной диктатурой» – поскольку исключал физическое самочувствие или смерть властителя из числа факторов, определяющих судьбу политической системы. В этом же состоит радикальное отли­чие мексиканской системы от советской, также основанной на единстве партии и государства, и нынешней российской – введение инсти­туциональных ограничителей личной власти позволило обеспечить одновременно преем­ственность и обновление политической и адми­нистративной системы.

Популистские режимы осуществили глубо­чайшую модернизацию экономики и социаль­ной сферы в своих странах, причем популист­ское государство выступало не только активным участником, но и демиургом этого процесса. Индустриализация привела миллионы людей из традиционной аграрной сферы в города, ко­ренным образом изменила их мировоззрение и в сочетании с социальной политикой государ­ства существенно повысила качество жизни городских трудящихся и средних слоев. Обра­зовательные реформы, проведенные популистскими режимами, вызвали социокультурный сдвиг, который позволил миллионам людей приспособиться к условиям современной го­родской жизни.

Вместе с тем, несмотря на колоссальный со­циальный прогресс, в популистский период не произошло качественной трансформации отно­шений господства, которая позволила бы говорить о модернизации социальных отношений.

Конечно, речь шла о начале длительного и, как показало будущее, зигзагообразного процесса модернизации, который и по сей день далек от завершения даже в наиболее развитых странах Латинской Америки. Но, начав и ускорив этот процесс, популизм одновременно тормозил его в наиболее существенном отношении. Попу­листское государство, несомненно, представля­ло собой преодоление традиционного латиноа­мериканского патримониального государства, но одновременно было его органическим про­должением. Популистские режимы опирались как на новый слой профессиональных админи­страторов, так и на местные и региональные патримониальные структуры. Очень часто мест­ные и провинциальные хозяева жизни занимали места чиновников разного уровня, лишь фор­мально прикрывая государственным статусом систему частной власти де-факто. С другой сто­роны, процесс бюрократической централиза­ции на национальном уровне сделал миллионы людей подданными авторитарного государства, пронизанного клиентелизмом, коррупцией и произволом, не прекратив, однако, их зависи­мости от провинциальных каудильо, местных касиков и «полковников». Популистские ре­жимы не смогли модернизировать государство, хотя большинство их лидеров осознавали эту необходимость, а Ж. Варгас даже провел ад­министративную реформу, которая положила начало формированию современной бюрокра­тии в Бразилии[43]. Для перехода к современному государству необходимо было современное (гражданское) общество, а популистские режи­мы, дав ему мощный первоначальный импульс, все больше становились препятствием для его формирования.

Латиноамериканский популизм, о смерти которого неоднократно объявлялось всю вто­рую половину ХХ в., оказался феноменально живучим явлением: вновь и вновь возрождается как в тех странах, где у него глубокие истори­ческие корни, так и там, где он впервые воз­ник на рубеже ХХ–ХХIвв. К безусловно ав­торитарным в нынешней волне популистских режимов в Латинской Америке можно, как представляется, отнести режим Альберто Фухи­мори в Перу (1990–2000) и режим Уго Чавеса в Венесуэле (с 1999 г.) В отличие от своих исто­рических предшественников оба они пришли к власти в результате демократических выборов.

Эти режимы радикально отличались по своей экономической политике: праволиберальной в первом случае и «левой», этатистской и пере­распределительной во втором. Их роднили, однако, вера во всемогущество государства и его способность трансформировать общество в со­ответствии с представлениями власти и полное неприятие институтов представительной де­мократии. За десять лет правления[44] им удалось осуществить практически полную деинституционализацию политической сферы: самосто­ятельная роль законодательных органов была сведена к нулю, судебная власть перешла под полный контроль исполнительной, президент­ские выборы стали носить плебисцитарный ха­рактер. Оба режима прибегали к постоянным нарушениям свободы слова, а Чавес последова­тельно добивается полного контроля над теле­видением. Кроме того, правление Фухимори сопровождалось нарастанием репрессий против политических противников, включая экстрао­фициальный террор, убийства и исчезновения. Эти режимы оставили после себя институцио­нальную пустыню, ликвидировав, по сути дела, все эффективные каналы обратной связи с об­ществом. Идеальным для этого типа правите­лей способом общения с подданными является монолог (он же – инсценированный диалог), примером которого служат многочасовые еже­недельные ток-шоу с участием Чавеса.

Чем объясняется столь удивительная жизне­способность латиноамериканского популизма? Наиболее общая причина, по моему убежде­нию, коренится в главной проблеме социаль­ного развития континента – проблеме включе­ния социально исключенных в политическую систему. Для значительной, хотя и постепен­но сокращающейся части населения многих, в том числе развитых, стран Латинской Аме­рики институты представительной демократии не выполняют (и никогда не выполняли) роль эффективных каналов, через которые они мо­гут отстаивать свои интересы. Современная Венесуэла представляет собой наиболее выра­зительный пример того, как обрушение старой, формально демократической, но не проницае­мой для исключенных политической системы приводит к становлению – демократическим путем! – авторитарных режимов, которые бы­стро сводят на нет, выхолащивают представи­тельный характер институтов и их способность транслировать интересы общества (в том числе протест) в политическую сферу. Без демокра­тического решения этой, проклятой пробле­мы, патерналистские тенденции социальных «низов» будут вновь и вновь смыкаться с авто­ритарными, автократическими тенденциями в самой политической системе и разрушать институциональное опосредование между граж­данским и политическим обществом[45].

Режимы авторитарной модернизации вто­рого типа – самые многочисленные в исто­рии ХХ в. К этому типу относят авторитарно-бюрократические режимы в Бразилии, Аргентине, Уругвае и Чили в 1960–1980-е гг., франкистский режим в Испании (1939–1975 гг.), военный режим 1967–1974 гг. в Гре­ции, режим Сухарто в Индонезии (1965–1998), авторитарные режимы 1960–1970-х гг. в странах Юго-Восточной Азии (Тайвань, Южная Корея, Сингапур), турецкие военные режимы 1960–1980-х гг., шахский режим «белой революции» в Иране в 1960–1970-е гг. и, с оговорками, режим Маркоса на Филиппинах (1965–1986).

Первый вопрос, на который следует отве­тить, характеризуя этот тип авторитаризма, – это вопрос об общих основаниях для причисле­ния к одному типу всех этих режимов, настолько удаленных друг от друга географически, столь разных по происхождению, по характеру и ре­зультатам проводимой ими политики, по соци­альному, культурному и даже временному (Испания) контексту, в котором они действовали. Таких оснований, как представляется, всего два, и они достаточно тривиальны. Во-первых, все эти режимы были, несомненно, авторитарными: они или разрушили, или лишили вся­ких реальных полномочий институты пред­ставительной демократии, существовавшие до их прихода к власти. Во-вторых, эти режимы действительно пытались осуществлять эконо­мическую модернизацию, некоторые успеш­но, а иные – совершенно безуспешно. Другие основания выделения всех этих режимов в один тип нуждаются в серьезных уточнениях.

Как уже говорилось, Г. О’Доннелл связал происхождение авторитарно-бюрократических режимов в Латинской Америке с социально-экономическим кризисом, возникающим при переходе от «легкой» к «тяжелой» фазе им­портозамещающей индустриализации. И хотя

этот критерий отнюдь не бесспорен[46], он по­зволяет выделить несколько общих социально-экономических факторов, способствовавших разрушению демократических систем в самых развитых странах континента. Кризис, о ко­тором идет речь, начинается в Бразилии и Ар­гентине в середине 1950-х (и несколько позже в Чили и Уругвае) в связи с исчерпанием той мо­дели экономического развития, которая лежала в основе динамизма популистских режимов. «Насыщение внутреннего рынка для простой продукции обрабатывающей промышленно­сти существенно ограничило возможности для дальнейшей промышленной экспансии. Кроме того, первоначальная фаза индустриализации, хотя и сократила зависимость от импорта по­требительских товаров, привела к росту стои­мости импорта полуфабрикатов и капитального оборудования, необходимого для производства потребительских товаров. Результатом этого стал растущий дефицит платежного баланса, внешняя задолженность и инфляция»[47]. Выход из этого кризиса все более значительная часть правящих и господствующих групп видела на пути «вертикальной интеграции» или «углубле­ния» процесса индустриализации посредством перехода к собственному производству проме­жуточных товаров и капитального оборудова­ния[48]. Это требовало резкого увеличения нормы накопления в экономике и создания высоко­эффективных капиталоемких производств, как правило, при участии транснациональных корпораций, часть которых именно в это время на­чинает инвестировать в рынки развивающихся стран.

Такую структурную перестройку было не­возможно совместить с сохранением попу­листской социальной коалиции, основанной на активной социальной политике государства и перераспределении в пользу низкодоход­ных групп трудящихся, которые, собственно, и составляли массовый внутренний рынок для «легкой» фазы индустриализации. Эта коали­ция начинает быстро распадаться со второй половины 1950-х гг., поскольку государство не может больше сочетать расходящиеся интере­сы народного сектора и наиболее динамичного слоя предпринимателей. Новая экономическая модель требовала деактивации народного сек­тора, уничтожения тех механизмов и каналов социального и политического действия, кото­рые эффективно использовались ими для от­стаивания своих интересов в рамках популист­ских режимов, а именно профсоюзов и партий. Это, в свою очередь, оказалось несовместимым с сохранением институтов политической де­мократии, поскольку сила и организованность народного сектора были столь высоки, что бло­кировали любые попытки демократического разрешения кризиса без учета его интересов[49]. Череда военных переворотов, открытая 31 мар­та 1964 г. в Бразилии, привела во всех этих стра­нах к установлению системы политического исключения народного сектора, подвергнутого жесточайшим репрессиям, с тем, чтобы, разгромив его организации, покончить с его активной ролью на национальной политической арене[50].

Было бы неверно, однако, объяснять раз­гром народного сектора только социально-экономическими причинами и императивами экономического развития. Политическая и со­циальная его активизация в предшествующие переворотам десятилетия подспудно несла реальную угрозу существующей системе социаль­ного господства, угрозу, которая становилась явной, когда народное движение выходило за рамки популистского государства, сдвигая его политику все дальше «влево» (как это было в Бразилии в 1961–1964 гг.) или когда народный блок приходил к власти на демократических выборах (как это произошло в Чили в 1970–1973 гг.) В особенности наглядной эта угроза была в Аргентине и в Уругвае, где леворадикаль­ные группировки с конца 1960-х гг. вели откры­тую вооруженную борьбу против своих прави­тельств[51]. Военные пришли к власти в условиях глубочайшего социально-политического раско­ла в обществе, авторитарно-бюрократические режимы, которые они установили, были ре­прессивными и контрреволюционными по сво­ей социально политической природе. Первый из них, бразильский, положивший начало убий­ствам и систематическим пыткам политических противников, а также «эскадронам смерти» как главному орудию экстра официального террора, по прошествии времени показался вполне вегетарианским, по сравнению с практикой во­енных режимов Чили, Уругвая и особенно Ар­гентины. Аргентинская диктатура 1976–1983 гг. была установлена в самой богатой и экономиче­ски развитой стране континента, население ко­торой в подавляющем большинстве состояло из потомков европейских иммигрантов и считало себя, по выражению Х. Борхеса, «европейцами в изгнании». И именно в этой стране был уста­новлен чудовищный, даже по центральноаме­риканским меркам, террористический режим, жертвами которого стали около 30 тыс. убитых, замученных насмерть и бесследно исчезнувших ее граждан.

Размах и изощренность террора, осущест­влявшегося авторитарно-бюрократическими режимами второго поколения (Чили, Уругвая и Аргентины), не были иррациональными. Воен­ные были преисполнены решимости превратить репрессивное государство в орудие радикальной перестройки общества сверху вниз, восстанов­ления иерархических структур, которые отвеча­ли бы их представлениям о правильной органи­зации общества. Речь шла о «систематических и неустанных попытках государства проникнуть в общество всюду, куда длинная рука государ­ства могла дотянуться, с тем, чтобы насадить «порядок и власть»[52]. Это жестко вертикальное, авторитарное, патерналистское представление об идеальных взаимоотношениях государства и общества, казалось бы, жестко контрастировало с той радикально либеральной политикой, ко­торую эти режимы осуществляли в экономике. И, тем не менее, чем более последовательным был либеральный курс в экономике, тем более настойчиво авторитарное государство стреми­лось «переделать» общество, восстановив в нем пошатнувшиеся в годы популизма структуры и модели социального господства. Хотя в це­лом этого достичь нигде не удалось, политика трансформации общества под эгидой государ­ства имела частичный успех, в особенности за­метный в Чили, где военные смогли разрушить основные структуры солидарности и коллекти­вистский этос, сложившиеся здесь с самого начала ХХ в.

В какой мере выделенные критерии, связан­ные с генезисом авторитарно-бюрократических режимов Латинской Америке – характер пред­шествующего социально экономического кри­зиса и социально-политический кризис, вызван­ный активизацией народного сектора, – могут быть приложены к остальным режимам автори­тарной модернизации, включенным в данную группу? Было бы, конечно, неверно связывать происхождение всех перечисленных режимов с кризисом зависимой индустриализации и ее переходом от «легкой» к «тяжелой» фазе. Од­нако последний представляет собой лишь одно из проявлений кризиса капитализма среднего уровня развития[53], который во всех проходивших его странах был чреват острейшими социально-политическими конфликтами, обрушением де­мократической системы и переходом к той или иной форме авторитаризма[54]. Именно в ситуации такого кризиса приходит к власти большинство авторитарных режимов из предложенного выше списка, за исключением тех, которые возника­ют в менее развитых странах Юго-Восточной Азии и в Иране, хотя они также отнюдь не были самыми отсталыми в своих регионах. Так или иначе все эти режимы представляют собой про­дукт экономического развития, а не отсталости. Практически все они, кроме режимов Ли Куан Ю в Сингапуре и Маркоса на Филиппинах, ока­зываются у власти в результате глубокого соци­ального кризиса, подавленной революции и/или гражданской войны и носят репрессивный (контрреволюционный) характер[55].

Особое место в этом ряду занимает фран­кистский режим в Испании[56]. Он приходит к власти в результате гражданской войны и во­енного разгрома социально-политической коа­лиции, сложившейся вокруг правительства На­родного фронта (1936–1939). Будучи первым (по времени появления) режимом подобного рода, он просуществовал до середины 1970-х гг. и вместил в себя все фазы и функции правоавто­ритарных режимов – от контрреволюционных репрессий и активной политики индустриаль­ного развития в 1940–1950-е гг. до постепен­ного размягчения авторитаризма и подготовки к возвращению к демократии в 1960–первой половине 1970-х. Франкистский режим приня­то считать хрестоматийным примером режима авторитарной модернизации и столь же хресто­матийным образцом успешного перехода к демократии, основанном на пакте элит[57]. Вместе с тем именно режим Франко наглядно демон­стрирует относительность всякой классифика­ции в приложении к реальным историческим и современным примерам, а также отсутствие в реальности четких границ между различны­ми типами авторитаризма, с одной стороны, и между авторитаризмом и другими типами недемократических режимов, тоталитаризмом и фашизмом, с другой. Франкизм приходит к власти как традиционная военно-клерикальная диктатура, развивается как современный авто­ритарный режим и в то же время представляет собой, по мнению Х. Линца, провалившуюся попытку установления режима тоталитарно­го[58]. Франкистский режим смог интегрировать фашистскую по происхождению и национал-социалистскую и национал-синдикалистскую по идеологии партию, Испанскую фалангу, в структуры авторитарного режима, превратив ее в правящую партию на протяжении всего пе­риода 1939–1975 гг.

Одним из важных признаков, отделяющих режимы авторитарной модернизации от тра­диционалистских, является наличие более или менее структурированной системы институционализации авторитарной власти. Даже в тех из этих режимов, которые возглавлял персо­нальный лидер (Франко в Испании, Сухарто в Индонезии, Пиночет в Чили), существовала система институционального перераспределе­ния власти и ответственности – через правящие партии, как Фаланга в Испании или ГОЛКАР в Индонезии, или военную хунту со сменяемым в соответствии с воинским званием и выслугой лет составом[59]. Некоторые авторитарные режи­мы сохраняли представительные органы с чи­сто формальными и крайне урезанными полно­мочиями и проводили выборы, в которых могли участвовать только разрешенные диктатурой партии или только правящая партия, в тех слу­чаях, когда она была единственной. Наиболее изощренная система подобного рода существо­вала в Бразилии. Разогнав в 1964 г. представи­тельные органы всех уровней, запретив полити­ческие партии и отменив политические права большинства активных деятелей демократи­ческих и левых организаций, в 1968 г. военные воссоздают представительную систему на фе­деральном уровне и уровне штатов, допустив к участию в выборах только две разрешенные режимом партии – правящую партию АРЕНА и оппозиционное Бразильское демократиче­ское движение. К системе реальной власти эти органы и эти выборы никакого отношения не имели. Пост президента каждые пять лет заме­щал генерал, старший по званию и выслуге лет в вооруженных силах; президент назначал гу­бернаторов штатов, кандидатуры которых затем одобряли соответствующие законодательные собрания. Эта система, несмотря на ее фиктивный характер, начала со временем давать сбои: в 1974 г. официальная оппозиция победила на выборах в Национальный конгресс, что стало для тогдашнего генерала-президента одним из стимулов для того, чтобы начать постепенное «размягчение» диктатуры («apertura»). Дру­гие авторитарно-бюрократические режимы в Южной Америке, как и близкие к ним по историческим функциям военные режимы в Греции и Турции[60], опирались в политическом и административном плане исключительно на вооруженные силы и репрессивные структуры. Институциональная база этих режимов была несравненно более узкой, чем в Бразилии, хотя надо сказать, что и здесь репрессивный аппа­рат был важнейшей частью реальной власти, до середины 1970-х гг. именно с его помощью по­литическая и социальная жизнь Бразилии на­правлялась в нужное, с точки зрения правящих и господствующих групп, русло.

С точки зрения экономической стратегии, которую они осуществляли, режимы автори­тарной модернизации можно разделить на две группы. К первой группе относятся те режимы, которые были ориентированы на существенное, иногда решающее участие государства и госсек­тора в экономике. Государственный дирижизм и протекционизм по отношению к частному сектору лежал в основе экономических успехов («экономических чудес») в Испании во второй половине 1950-х – 1960-е гг., в Бразилии, Индо­незии, Южной Корее, Сингапуре и на Тайване в конце 1960-х – 1970-е гг. Экономическая поли­тика этих режимов могла быть ориентирована на замещение импорта и даже экономическую автаркию, как в Испании в 1940–1950-е гг., или, напротив, на всемерное развитие промышлен­ного экспорта, как в странах Юго-Восточной Азии, или быть одновременно протекционист­ской и экспортоориентированной, как в Бра­зилии. Однако во всех этих случаях государство определяло стратегию экономического разви­тия и являлось его основным регулятором.

Именно эта стратегия стала основой мо­дернизационного рывка в Бразилии, осущест­вленного в конце 1960-х – первой половине 1970-х гг. Политика государственного регули­рования экономики сыграла решающую роль в мобилизации внутренних и внешних накопле­ний и их привлечении в сферу средне- и долго­срочных производственных капиталовложений. Успех этой политики, выразившийся в ускорен­ном экономическом росте 1968–1974 гг.[61], был результатом сочетания нескольких факторов: первоначального резкого снижения реальной заработной платы и ее доли в ВВП и последу­ющей стабилизации ее уровня в период, ког­да производительность труда резко возросла[62]; крупномасштабной переориентации бразильской экономики на производство экспортной продукции в условиях благоприятной внешней конъюнктуры и увеличения спроса на товары длительного пользования, темпы производства которых росли вдвое быстрее, чем промыш­ленность в целом[63]. Автомобильное производ­ство, развернутое в Бразилии крупнейшими транснациональными корпорациями «Форд» и «Фольксваген», стало символом и мотором ее экономического процветания. Внутренний ры­нок для автомобилей и других дорогостоящих товаров длительного пользования обеспечивал­ся с помощью целенаправленной государствен­ной политики перераспределения, но теперь в прямо противоположную, по сравнению с по­пулистскими правительствами, сторону, путем концентрации доходов в руках меньшинства, способного приобретать товары, изготовлен­ные по новейшим техническим стандартам. Покупательная способность этого меньшин­ства, составлявшего 15–20% населения страны, стимулировалась как благоприятными усло­виями потребительского кредита, так и самой ситуацией ускоренного экономического роста, который увеличивал спрос на квалифициро­ванных специалистов. Наиболее динамичные, технологически сложные, наукоемкие секто­ры экономики (автомобилестроение, произ­водство сложного оборудования, электронная и электротехническая промышленность), как правило, принадлежали транснациональным корпорациям и их бразильским партнерам. Напротив, экстенсивные, капитало- и трудо­емкие отрасли (инфраструктура, металлургия, добывающая промышленность, производство вооружений, добыча и переработка нефти) на­ходились под контролем государства. В годы военного режима госсектор приобрел невидан­ную даже при популистских режимах Варгаса, Кубичека и Гуларта силу и самостоятельность, обеспечивая около 40% капиталовложений и до 50% занятости. Таким образом, с точки зрения роли государства в экономике, авторитарно-бюрократический режим в Бразилии сохранял полную преемственность по отношению к популизму, в то время как, с точки зрения соци­альной политики, он, безусловно, представлял собой полный разрыв с популизмом. Широ­кая социальная коалиция, служившая опорой популистским режимам, сменилась в случае правоавторитарного режима на гораздо более узкую, включавшую государственную бюро- и технократию, местных и иностранных предпринимателей и высшие средние слои.

Вторая группа авторитарно-бюрократических режимов, включающая латиноамери­канские режимы второго поколения в Чили, Уругвае и Аргентине, ориентировались на ультралиберальную экономическую стратегию, на минимизацию государственного регулирования и отказ от протекционизма, резкое сокращение государственных расходов, демонтаж госсекто­ра и в этом смысле представляла собой анти­тезу бразильской экономической стратегии. Конечная цель экономической политики этих режимов состояла в том, чтобы сделать частный сектор основным агентом экономического раз­вития, возвратив тем самым рынку роль глав­ного и автоматического регулятора. Наиболее последовательно эта политика проводилась в Чили, где в 1975–1980 гг. госсектор был практи­чески ликвидирован[64], а либерализация импор­та (единый таможенный тариф на все товары, кроме автомобилей, был снижен к 1979 г. до 10%) должна была обеспечить выживание лишь тех отраслей, продукцию которых можно было выгодно экспортировать. С экономической точки зрения, эта стратегия оказалась, в конеч­ном счете, успешной: за полтора десятилетия стране удалось, несмотря на последствия эко­номического кризиса 1982 г., добиться устой­чиво высоких темпов экономического роста[65] и существенным образом диверсифицировать экспорт, почти в половину снизив долю глав­ного экспортного продукта, меди, в его стои­мости[66]. Однако социальная цена этого эконо­мического успеха была огромной: быстрый рост безработицы в результате приватизации и ли­берализации экономики, отказ правительства от социальных мер поддержки незащищенной части населения привели к резкому падению уровня жизни и появлению огромных массивов нищеты в чилийских городах[67]. За годы военной диктатуры Чили стала одной из стран с самым неравномерным распределением дохода в Ла­тинской Америке, заняв по этому показателю второе место после Бразилии. Так же, как и в Бразилии, важным рычагом структурной пере­стройки экономики стало снижение реальной заработной платы[68]. Чилийский военный ре­жим, полностью отказавшись от этатистской составляющей предшествовавшего бразильско­го опыта, вполне воспринял и даже усилил роль социального исключения как базовой характе­ристики режимов этого типа.

Чилийский режим был единственным эко­номически успешным из латиноамериканских авторитарно-бюрократических режимов вто­рого поколения. Принеся такие же, если не бóльшие социальные жертвы на алтарь эко­номической либерализации, аргентинский военный режим 1976–1983 гг. оказался не в состоянии обеспечить аналогичную последо­вательность в осуществлении экономического курса. Военным не удалось создать открытую экономику и радикально перестроить взаимо­отношения государства и общества, заменив популистские механизмы социальной инте­грации экономическими, рыночными, как это произошло в Чили. Программа либерализации экономики натолкнулась на сопротивление части аргентинских предпринимателей, не мыс­ливших свою экономическую деятельность без государственной поддержки, и в особенности на экономические интересы военной корпорации, которые были встроены в ту систему государственного интервенционизма и патернализма, которую стремилось разрушить арген­тинское министерство экономики. В результате военные сумели привести Аргентину на грань экономической катастрофы еще до начала мирового экономического кризиса 1982 г. и не сформировали даже подобия той социальной базы, которую удалось создать режиму Пиноче­та в Чили.

Важнейшим фактором экономического успеха чилийского военного режима было, как представляется, последовательно проведенное разделение власти и собственности. Государство полностью, за исключением добычи меди, ушло из экономики. У государственных институтов и отдельных чиновников не было собственных экономических интересов, и они не контроли­ровали собственника через механизмы прямой и завуалированной коррупции. По данным «Transparency International», Чили – наименее коррумпированная из всех латиноамерикан­ских стран, далеко оторвавшаяся по этому показателю от основного их массива. Следует признать, что это заслуга военного режима. Добившись наименьших успехов в сфере соб­ственной политической институционализации (на протяжении 16 лет не проводилось никаких выборов, все представительные органы были распущены, а политические партии запреще­ны), авторитарный режим смог создать устой­чивые экономические институты, обеспечив­шие стабильное функционирование рыночной экономики. Под этим углом зрения, чилий­ский авторитарно-бюрократический режим представляется антиподом мексиканского, авторитарно-популистского, который довел до совершенства политико-институциональное прикрытие авторитаризма, но при этом не смог создать экономические и правовые ин­ституты, отделяющие власть и экономические интересы ее носителей от собственности.

Подводя итог сказанному об авторитарных режимах последнего, третьего типа, необходи­мо, как представляется, вернуться к началу и задать вопрос о том, насколько оправдано употреблении термина «авторитарная модерниза­ция» для их характеристики. Можно ли, иначе говоря, считать, что эти режимы и, в частно­сти, самые экономически успешные из них – в Испании, Бразилии, Чили, странах Юго-Восточной Азии – действительно осуществили модернизацию своих стран?

С моей точки зрения, модернизация пред­ставляет собой комплексный процесс, с разной скоростью протекающий в различных сферах: экономической, технологической, социальной, культурной, политической. Центральным зве­ном этого процесса, однако, является модернизация социальных отношений, отношений го­сподства – именно в этой сфере совершается та решающая трансформация, которая ведет к ста­новлению общества, обладающего собствен­ными внутренними, отличными от государ­ственных и не сводимыми к ним механизмами интеграции, и к появлению автономного типа личности. Эта трансформация ни в коей мере не является простым и предопределенным резуль­татом трансформации экономической, а требует таких институциональных и социокультурных механизмов, которые позволяют преодолевать традиционный тип отношений господства или, по крайней мере, ограничивать его рамками постоянно сужающихся географических и со­циальных анклавов[69]. Между тем большинство авторитарных режимов этого типа уже в силу условий своего возникновения, связанных с репрессиями и насилием, стремилось к вос­становлению «порядка и власти», за которым стояло не что иное, как восстановление тради­ционных отношений господства, пошатнув­шихся в результате социально-экономического кризиса. Некоторые из них, как уже отмечалось на примере латиноамериканских авторитарно-бюрократических режимов, целенаправленно стремились воссоздать в «больном», как они считали, обществе иерархические структуры и модели поведения. С этой точки зрения, большинство авторитарных режимов были анти­модернизаторскими, и, более того, сам термин «авторитарная модернизация» представляет собой оксюморон, поскольку авторитаризм в принципе противоречит социальной модер­низации.

Во всех рассмотренных случаях экономи­чески успешного авторитаризма – в Испании, Бразилии, Чили – модернизация социальных отношений, типа человека и, тем более, поли­тической сферы осуществляется уже после де­монтажа авторитарных режимов, в ходе процесса политической демократизации. Этот процесс отнюдь не был подготовлен в недрах авторитар­ных режимов, как это часто полагают сторон­ники «разумного авторитаризма», а напротив, требовал преодоления многообразных проявле­ний авторитаризма и «авторитарных анклавов», доставшихся в наследство от диктатур. В двух наиболее успешных, хрестоматийных случаях поставторитарной демократизации Испании и Чили она была осуществлена не благодаря авто­ритарным режимам, а вопреки им: в обеих стра­нах наиболее влиятельные демократические партии не только пережили десятилетия про­скрипций в период диктатур, но и стали основ­ными акторами процесса демократизации. В этом, как представляется, проявилась особая устойчивость латиноевропейской партийной системы, где партии – правые, левые и центр – четко связаны с интересами социальных групп и слоев и представляют эти интересы. Чили в этом, политическом, смысле была единствен­ной страной Латинской Америки с нелатиноа­мериканскими политическими институтами и партиями, четко отражавшими социальные интересы. В целом эта партийная система – сильные левые, сильные правые и сильный центр – сохраняется в Чили до сих пор.

Сравнение путинского режима в России с рассмотренными выше типами авторитаризма, а также с идеальными типами, сформулиро­ванными на их основе, приводит к нескольким важным соображениям.

По критерию происхождения, положенно­му в основу предложенной классификации, пу­тинский режим нельзя объединить ни с одним из известных типов авторитаризма, существо­вавших в ХХ в. Он единичен, поскольку явля­ется результатом процесса разложения тотали­таризма, представляющего собой единичный случай в мировой истории[70]. Ни один из тотали­тарных режимов, возникших в других странах (в Германии и – с оговорками – в Италии) не трансформировался в результате внутреннего разложения, все они были разрушены в результате военной интервенции извне, полностью уничтожившей структуры власти и репрессив­ные институты всех уровней.

Это не означает, однако, что путинский режим уникален и по всем остальным пара­метрам[71]. Напротив, практически все элемен­ты, из которых сложен этот режим, отнюдь не уникальны и хорошо известны из опыта дру­гих стран. Это в первую очередь касается двух наиболее важных характеристик, разделяющих различные типы авторитаризма, о которых шла речь выше: характер политической институ­ционализации режима и степень единства/раз­деления власти и собственности. По первому критерию – слабости политической институци­онализации – путинский режим гораздо ближе к традиционалистским авторитарным режимам, чем к популистским или даже авторитарно-бюрократическим. В России не создано ни пра­вящей партии, обеспечивающей эффективные каналы вертикальной мобильности, ни институциональной системы преемственности вла­сти, выводящей ее за пределы властного гори­зонта одного человека (даже если этот человек лишь псевдоним для группы теневых правите­лей, как считает Л.Д. Гудков)[72].

Вторая характеристика – нераздельность власти и собственности – объединяет путин­ский режим с традиционалистскими и авто-ритарно-популистскими и отделяет его от наиболее эффективных в экономическом от­ношении авторитарно-бюрократических режи­мов. С этой точки зрения, те, кто рассчитывал на ускоренную модернизацию под эгидой ав­торитарного режима по чилийскому образцу, получили скорее Трухильо, чем Пиночета. Ско­рость, с которой властная группировка в Рос­сии прибрала к рукам все наиболее прибыльные экономические активы в стране, существенно превышает ту, с которой получили свои страны в собственность традиционалистские режимы в Центральной Америке.

Возникновение путинского режима, так же, как приход к власти традиционалистских и авторитарно-бюрократических режимов, связан с изначальным («foundational») кровопролити­ем – чеченской войной. Война с собственным народом, через которую с течение десяти лет прошли российские репрессивные структу­ры, привела к утверждению насилия в качестве одного из базовых элементов социальных отно­шений. Насилие, осуществляемое в псевдоправовых формах, а чаще – голое неинституциона­лизированное, стало в путинское десятилетие важнейшим фактором демодернизации, ретра­диционализации отношений господства. Как отмечает Л. Гудков, «…для того, чтобы отно­шения «насилие – терпение» сохраняли свою устойчивость, должны действовать позитивные оценки насилия как особо значимого поведе­ния, причем – в качестве «действий избранных», с одной стороны, «терпения», с другой, и не­гативная оценка тех, кто ему сопротивляется. Насилие должно быть признано нормальным фактором социальной жизни. Нынешнее российское государство, практикующее лишен­ное оправдания насилие в отношении своих граждан, производит – и производит непрерыв­но, систематически по всем каналам своего воз­действия на общество – обесценивание любых значений автономного от власти существования,

любых социальных образований, не имеющих маркировки лояльности к власти»[73]. Эта оцен­ка удивительным образом совпадает с тем, как Г. О’Доннелл определяет социальный смысл аргентинского военного режима 1976–1983 гг.: «Мы были не только лишены политического гражданства, но социальные отношения и мо­дели власти (patterns ofauthority), образующие контекст ежедневного существования, должны были подчинять нас и превращать в послушных детей. Те, кто обладал «правом править» (right to rule), должны были править тиранически на ра­бочем месте, в школе, в семье и на улицах; те, у кого была «обязанность подчиняться» (duty to obey), должны были делать это покорно и мол­чаливо, единодушно соглашаясь с тем, что даже самые деспотичные требования как на уровне микросоциальных отношений, так и со сторо­ны государства направлены на благо поддан­ных. Эта концепция власти была в высшей степени вертикальной и авторитарной, она ис­ключала представление об автономии тех, кого стремились ей подчинить. Несмотря на патер­налистский тон, украшавший эти аргументы, невозможно было скрыть массовое (не только физическое) насилие, на которое эта власть опиралась»[74]. Основанное на насилии полити­ческое господство репрессивных структур, на которые опираются слабо инстиуционализиро­ванные авторитарные режимы, оставляет, как уже говорилось, трудно преодолеваемый след в психологии людей, привыкших считать себя подданными, и в их отношении к государству.

Мне кажется, что перечисленных особен­ностей путинского режима достаточно, чтобы характеризовать его как авторитарный, по­нимая под авторитаризмом набор определен­ных качеств, в той или иной мере присущих авторитарным режимам. Вместе с тем очевид­на неспособность российских правящих и го­сподствующих групп к институционализации авторитарного режима. Путинский режим – это режим неструктурированного, «рассеянного» авторитаризма, режим избирательного приме­нения репрессий и избирательного правосудия. Это же обстоятельство – киселеподобный, не­структурированный характер авторитаризма в России – препятствует, как представляется, и формированию социального и политического протеста против него в обществе[75].

Автор отдает себе отчет, что предлагаемая типология авторитарных режимов ХХ в. очень сильно смещена – и по критериям, и по примерам в сторону Латинской Америки. Это объясняется не только академиче­ской специализацией автора, но тем очевидным обстоятельством, что ни один другой континент не дал такого разнообразия типов и видов авторитаризма, как Латинская Америка. Вместе с тем важнейший при­мер успешного авторитаризма конца ХХ – начала ХХI вв. – китайский – требует отдельного рассмотрения и остается за рамками анализа.

[1] «Персонализм сложившейся системы власти отражает слабость и нерасчлененность, неравновесность российской институциональной системы. Старые институты частично разрушены, новые декларативны и неэффективны (если их оценивать с точки зрения нормативных пред­ставлений о демократии, а не исходя из интересов власти). Именно эта недифференциированность и опознается нами (ошибочно) как выра­жение личностной власти, как концентрация власти «в одних руках»». – Гудков Л. Природа «путинизма» // Вестник общественного мнения. Данные. Анализ. Дискуссии. 2009. № 3. С. 13.

[3] Режим «инклюзивной гегемонии» или «навязанного» консенсуса, по определению Кирилла Рогова. (См.: Рогов К. Демократия – 2010: прошлое и будущее плюрализма в России // Pro et Contra. 2009. Т. 13. № 5–6).

[4] Linz J.J. Totalitarian and Authoritarian Regimes. Boulder: Lynne Rienner Publishers, 2000. P. 54.

[9] Парадоксально, но под этим углом зрения абсолютное доминиро­вание выходцев из спецслужб на всех уровнях российской админи­стративной системы (чем выше уровень, тем их больше) и их резко возросшее влияние в бизнесе, должно рассматриваться как дефект режима, поскольку «подлинный» или «классический» авторитаризм предполагает более или менее равновесное представительство раз­личных институциональных групп в управленческой и экономической элитах.

[12] Levitsky S., Way L.A. The Rise of Competitive Authoritarianism // Journal of Democracy. № 13 (April 2002). P. 51. Cр.: Collier D., Lewitsky S. Democracy with Adjectives // World Politics. № 49 (April 1997).

[13] См.: Stepan A. The Military in Politics: Changing Patterns in Brazil. Princeton: Princeton UP, 1971; Authoritarian Brazil: Origins, Policies and Future. New Haven: Yale UP, 1973; Stepan A. State and Society. Peru in Comparative Perspective. Princeton: Princeton UP, 1978; O’Donnell G. Modernization and Bureaucratic Authoritarianism. Berkeley: Institute of International Studies, 1972; Ideml. Reflections on the Patterns of Change in the Bureaucratic-Authoritarian State // Latin American Reserch Review 13. (1978. № 1); Authoritarianism and Corporatism in Latin America. Pittsburgh: Pittsburg UP, 1977; The New Authoritarianism in Latin America. Princeton: Princeton UP, 1979.

[14] Cardoso F.H. On the Characterization of Authoritarian Regimes in Latin America // The New Authoritarianism in Latin America. Princeton: Princeton UP, 1979. P. 33.

[15] O’Donnell G. Reflections on the Patterns of Change in the Bureaucratic-Authoritarian State. P. 6.

[16] Под капитализмом понимается современное общество в единстве его социально-экономических, политических и социокультурных ха­рактеристик. В самом широком смысле капитализм – это общество, основным экономическим регулятором которого является рынок. В какой мере рынок ограничивается государственным вмешательством, какой тип социальных отношений, политической системы, государства, социокультурных характеристик сосуществует и взаимодействует с рынком – все это является основанием для весьма различных вариан­тов капиталистического развития.

[18] Включающий vs. исключающий корпоративизм в терминоло­гии А. Степана (см.: Stepan A. State and Society. Peru in Comparative Perspective. Princeton: Princeton UP, 1978).

[19] См., например: Shamis H. Reconceptualizing Latin American Authoritarianism in the 1970s: From Bureaucratic Authoritarianism to Neoconservatism // Comparative Politics 23 (January 1991); по мнению, Х. Линца, в модели Г. О’Доннелла преувеличивается роль структурных ограничителей и недооцениваются политические возможности предот­вращения военных переворотов (см.: Linz J. Op.cit. P. 195).

[20] Это, по существу, не противоречит и типологии Х. Линца, который считает султанистские режимы совместимыми с аграрной экономикой, в которой присутствует некоторое количество торговых и промышлен­ных предприятий. Их стабильность обеспечивается также определен­ным уровнем модернизации транспорта и связи (см.: Linz J. Op. cit. P. 153).

[21] Именно к нему относится приписываемая Ф.Д. Рузвельту фраза о «нашем сукином сыне».

[22] См.: Авторитаризм и демократия в развивающихся странах. М.: Наука, 1996. С. 20–38.

[23] Трухильо был убит в 1961 г. в результате заговора, поддержанного на первом этапе ЦРУ США, которые стремились не допустить «вто­рой Кубы» в Доминиканской Республике. Эта история лежит в основе прекрасного романа Марио Варгаса Льосы «Праздник козла» (2000), в жесткой и трагической форме исследующего проблему приятия по­добного рода власти культурными и образованными людьми, их пре­клонения и восторга перед диктатором.

[24] В 1954 г., не будучи президентом Доминиканской Республики, а занимая должность ее представителя в Организации американских государств, Трухильо нанес визит в Испанию, где его принимал лично Франко, а оттуда в Италию, где Папа Римский наградил его Орденом большого креста.

[25] Генерал революции Плутарко Элиас Кальес был избранным прези­дентом Мексики в 1924–1928 гг. После 1928 г. Кальес, носивший титул «вождя Революции» («El jefe máximo de la Revolución»), обладал вла­стью де-факто и полностью контролировал трех сменявших друг друга избранных и назначенных президентов страны. Этот режим получил название «максимато».

[26] «“Новое государство” не признает индивидуальных прав, противо­речащих коллективным. У индивидов нет прав, у них есть обязанно­сти! Права принадлежат коллективу! Государство, преодолевая борьбу интересов, гарантирует права коллектива и заставляет индивидов вы­полнять свои обязанности перед коллективом». (Речь Жетулио Варгаса перед рабочими Сан-Пауло в 1938 г. Цит. по: Fausto B. Getúlio Vargas. São Paulo:Companhia das Letras, 2006. P. 82).

[27] В создании таких структур в Бразилии периода «нового государ­ства» и, в особенности, в перонистской Аргентине очевидно влияние идеологии и практики итальянского фашизма, в частности его «Тру­довой хартии». Кроме того, это связано и с католической концепцией «органического государства», объединяющего различные интересы и силы в создаваемые государством корпорации.

[28] См.: Ортега-и-Гассет Х. Восстание масс // Он же. Дегуманизация ис­кусства. М.: Радуга, 1991.

[29] В английском переводе работы Г. О’Доннелла «Tensions in the Bureaucratic-Authoritarian State and the Question of Democracy» (в кн.: The New Authoritarianism in Latin America. Princeton: Princeton UP, 1979. P. 288–289) термин «народ» используется в испанском варианте el pueblo или lo popular, поскольку английское слово people существенно отличается по значению. Русское понятие «народ» гораздо ближе к ис­панскому, чем к английскому (см. также: O’Donnell G. Counerpoints. Notre Dame: University of Notre Dame Press, 1999. P. 36–37).

[30] И, добавим, не только в ней.

[31] См.: O’Donnell G. Tensions in the Bureaucratic-Authoritarian State and the Question of Democracy. P. 290.

[32] В этом, собственно, и заключается смысл термина «популизм».

[33] См.: Ворожейкина Т. Как стать гражданами: власть и общество в Ар­гентине // Отечественные записки. 2005. № 6.

[34] До этого они избирались ассамблеями штатов.

[35] См.: Wack W. Camaradas: nos arquivos de Moscou: a história secreta da revolução brasileira de 1935. São Paulo: Companhia das Letras, 1993. P. 261.

[36] Варгас – через 5 лет, а Перон – через 19.

[37] См.: Ворожейкина Т. Государство и общество в России и Латинской Америке // Общественные науки и современность. 2001. № 6. С. 9.

[38] Тогда она называлась Национально-революционной партией.

[39] Средние темпы роста ВВП в Мексике составляли в 1950–1970 гг. 6,6%.

[40] В Мексике это называлось «dedazo» – «указание пальцем».

[41] Самая мощная из них, Партия национального действия, только в 1989 г. смогла добиться признания своей победы на губернаторских выборах в штате Баха Калифорния.

[42] Каждый новый президент приводил с собой свою новую команду – «камарилью» в мексиканских терминах.

[43] Bresser Pereira L.C. Do estado patrimonial ao gerencial // Brasil: Um século de transformações. São Paulo: Companhia de Letras, 2000. P. 222–259.

[44] Правление Чавеса, добившегося отмены всех конституционных ограничений на переизбрание, может продлиться сколь угодно долго, вплоть до его смерти.

[45] См.: Ворожейкина Т. Как стать гражданами: власть и общество в Аргентине. С. 106.

[46] Критики концепции О’Доннелла указывали на существенные раз­личия в уровне индустриализации в Бразилии, Аргентине, Чили и Уругвае на момент совершения там военных переворотов (см.: The New Authoritarianism in Latin America. Princeton: Princeton UP, 1979. P. 8).

[47] Collier D. Overview of the Bureaucratic-Authoritarian Model // The New Authoritarianism in Latin America. Princeton: Princeton U , 1979. P. 26.

[48] В Бразилии этот процесс начинается уже при Варгасе, когда созда­ются крупнейшие металлургические компании «Вале до Рио Досе» и «Волта Редонда».

[49] В Бразилии 1945–1964 гг. различные, более или менее радикаль­ные варианты популизма функционировали в рамках демократической политической системы. В Аргентине период 1955–1976 гг. вместил по­стоянное чередование демократических режимов и диктатур, которые военные устанавливали каждый раз, когда возникала угроза возвра­щения к власти перонистов. В Чили и Уругвае демократическая тради­ция практически не прерывалась, за исключением короткого периода диктатуры К. Ибаньеса в Чили в конце 1920-х – начале 1930-х гг.

[50] См.: O’Donnell G. Tensions in the Bureaucratic-Authoritarian State and the Question of Democracy. P. 292.

[51] «Возникшее в ядре среднего класса, движение вооруженного со­противления [в Аргентине] представляло собой очень серьезный вы­зов военным и политикам. С течением времени это движение смогло создать подлинные массовые организации, члены которых в разной степени участвовали в вооруженном насилии. Уровень приятия вооруженного насилия среди молодежи среднего класса был очень высоким» (Lynch J., Cortés R. et al. Historia de la Argentina. Barcelona: Crítica, 2002. P. 273) Красноречивым подтверждением силы и влияния этих движений в Аргентине и Уругвае является то обстоятельство, что их активисты – Нестор Киршнер и Хосе Мухика – были избраны пре­зидентами своих стран в 2003 и 2009 гг. соответственно.

[52] O’Donnell G. Democracy in Argentina: Macro and Micro // Idem. Counterpoints. Selected Essays on Authoritarianism and Democratization. Notre Dame: University of Notre Dame Press, 1999. P. 52.

[53] Под капитализмом среднего уровня развития имеется в виду опре­деленная стадия исторической эволюции, а не уровень развития дан­ного общества относительно иных, ему современных.

[54] Подробнее о характеристиках кризиса среднеразвитого капитализ­ма см.: Майданик К.Л. Правоавторитарные и фашистские режимы и тенденции в Латинской Америке // Латинская Америка. 1975. № 42; К проблеме современных правоавторитарных режимов // Латинская Америка. 1976. № 1.

[55] Все режимы этого типа пользовались политической, экономиче­ской, а иногда и военной поддержкой западных стран, США, в первую очередь. Только администрация Дж. Картера в 1978 г. выступила с публичным осуждением нарушений прав человека в Чили, Уругвае и Аргентине и прекратила военное сотрудничество с правительствами этих стран.

[56] Именно на основе анализа идеологии и практики режима Франко Х. Линц впервые сформулировал понятие «авторитаризма» как типа режима отличного и от демократического правительства, и от тотали­тарной системы (см.: Linz J. An Authoritarian Regime: the Case of Spain // Mass Politics: Studies in Political Sociology / N. Y.: Free Press, 1970).

[57] См.: Linz J.J., Stepan A. Problems of Transition and Consolidation. Southern Europe, South America, and Post-Communist Europe. Baltimore; L.: The Johns Hopkins UP, 1996. P. 87–115.

[58] Х. Линц считает, что в первоначальном франкизме присутствовали тоталитарные тенденции, которые могли бы превратить его в подлин­ный тоталитаризм только в случае победы держав оси во Второй миро­вой войне (см.: Linz J. Totalitarian and Authoritarian Regimes. P. 3–4, note 3; 39).

[59] Исключением, с этой точки зрения, является режим шаха М. Реза Пехлеви в Иране, который в политическом плане опирался только на репрессивные структуры. Х. Линц и А. Степан причисляют его (как и режим Ф. Маркоса на Филиппинах) к султанистским патримониалист­ским режимам вместе с режимами Дювалье и Трухильо (см.: Linz J.J., Stepan A. Problems of Transition and Consolidation. P. 51).

[60] В 1960–1970-е гг. все основные социально-политические и социально-экономические кливажи в Турции совпадали с латиноаме­риканскими.

[61] Ежегодный прирост ВВП в этот период превышал в Бразилии 10%.

[62] Реальная заработная плата неквалифицированных рабочих в Брази­лии сократилась с 1964 по 1967 г. на одну треть и сохранялась на этом уровне до 1974 г. (см.: Bacha E.L. Issues and Evidence on Recent Brazilian Economic Growth // World Development. 1977. Vol. 5. № 1–2. P. 53).

[63] См.: Furtado C. La dette extérieure brésilenne // Problèmes d’Amérique Latine. 1982. № 66. P. 16.

[64] Из 507 предприятий, находившихся в ведении Государственной кор­порации развития (КОРФО) в 1973 г., к 1980 г. осталось только 15 – на транспорте, в медной и металлургической промышленности. Доля частного сектора в накоплении, которая не превышала 7% в 1974 г., достигла 65% в 1979 г. В целом доля государства в экономике за 7 лет (1973–1980) сократилась в Чили с 43 до 30% (см.: Brassel J. Le regain du libéralisme économique en Amérique Latine // Problèmes d’Amérique Latine. 1982. № 66. P. 20).

[65] Ежегодные темпы роста ВВП в среднем составляли в Чили 6,8 % в 1986–1990 гг. (Estudio económico de América Latina y el Caribe 2006–2007. Santiago de Chile: CEPAL, 2007. P. 46).

[66] Доля меди в стоимости чилийского экспорта снизилась с 78% в 1973 г. до 46% в 1990 г. (см.: Meller P. El cobre chileno y la política minera. Santiago de Chile: Universidad de Chile; Marzo, 2002. P. 17).

[67] Эти меры осуществляло не только правительство Народного един­ства в 1970–1973 гг., но и предшествовавшее ему правительство хри­стианских демократов (1964–1970).

[68] Реальная заработная плата в Чили была в 1979 г. на 18% ниже, чем в 1974 г., а доля ее в ВВП сократилась в этот де период с 52 до 45% (см.: Brassel J. Op.cit. P. 27).

[69] См.: Ворожейкина Т. Перспективы и тупики российской модерниза­ции // Пути России: культура, общество, человек / Под ред. А.М. Нику­лина. М.: МВШСЭН, 2008. С. 39–41.

[70] Концепция разложения тоталитаризма предложена в работах Л. Гудкова и Б.Дубина. См.: Гудков Л. Итоги путинского правления // Вестник общественного мнения: Данные. Анализ. Дискуссии. 2007. № 5; Гудков Л., Дубин Б. Посттоталитарный синдром: «управляемая де­мократия» и апатия масс // Пути российского посткоммунизма. / Под ред. М. Липман, А. Рябова. М.: Изд. Р. Элинина, 2007; Гудков Л. Обще­ство с ограниченной вменяемостью // Вестник общественного мнения: Данные. Анализ. Дискуссии. 2008. № 1.

[71] Тип властных отношений и, шире, государственно-центричная мо­дель развития объединяет Россию и целый ряд развивающихся стран, в том числе, большинство тех, о которых шла речь в данной статье. Подробнее о соотношении тоталитаризма и государственно-центричной модели в России см.: Ворожейкина Т. Ценностные установки или гра­ницы метода // Вестник общественного мнения: Данные. Анализ. Дис­куссии. 2008. № 4. С. 62–65.

[72] См.: Гудков Л. Природа «путинизма». С. 12.

[73] Гудков Л. Общество с ограниченной вменяемостью // Вестник обще­ственного мнения: Данные. Анализ. Дискуссии. 2008. № 1. С. 29.

[74] O’Donnell G. Democracy in Argentina: Macro and Micro // Idem. Counterpoints. Selected Essays on Authoritarianism and Democratization. Notre Dame: University of Notre Dame Press, 1999. P. 53.